Лето 1946 года. Западная Латвия
Полуденный густой жар растекся по окрестностям хутора Талаевиеши жидким янтарем. Обширный луг, раскинувшийся сразу же за изгородью из березовых жердей, окружающей хозяйственные постройки, утопал в солнечном цвете желтых одуванчиков и низкорослой ромашки. Проходившая через луг проселочная дорога, заросшая пожухлой от жары муравой, терялась вдали в желтой туманной дымке. Даже начинавшийся сразу за подворьем непроходимый лес с поникшими листьями и тот виднелся из сада как будто в оранжевом мареве. Ни малейшего дуновения ветерка, словно природа на время замерла, наслаждаясь нечаянным отдыхом. Тишина. Лишь слышен далекий голос одинокой кукушки да посвист иволги: «Фтиу-лиу, фтиу-лиу!» В горячем воздухе запах малины, яблочного вина, а еще слышен несмолкаемый звон кузнечиков и жужжание пчел.
Старый Мангулис возился на своей крошечной пасеке из пяти ульев. Его сутулая фигура в соломенной шляпе, в дешевой сорочке в полоску и в просторных, похожих на кальсоны штанах, поддерживаемых крест-накрест помочами через узкую спину, неторопливо перемещалась от одного улья к другому. Он неспешно вынимал рамку с сотами, близко подносил к морщинистому, смуглому от загара лицу, жмуря на солнце светлые, умудренные жизнью глаза, любовался ячейками с медом. Привычной для таких дел сетки опытный пчеловод не признавал, справедливо считая, что пчелы жалят только плохих людей. И переубедить его в обратном было невозможно.
– Мелкая тварь, а сколько от нее пользы, – добродушно бормотал он, с несказанным удовольствием наблюдая за тем, как деловито сновали пчелы-труженицы по сотам, заполняя ячейки принесенной с луга добычей. – А уж сколько радости она доставляет человеку, тут и не скажешь.
Мангулис осторожно вернул рамку на место, направился к следующему улью, находившемуся в десятке шагов возле старой раскидистой яблони, отягощенной мелкими, еще зелеными плодами, с наслаждением чувствуя подошвами босых ног исцеляющую силу земли, поросшей душистым разнотравьем. Ему оставалось проверить последний улей, как до его оттопыренных ушей донесся далекий волнующий колокольный звон. Мангулис привычно повернулся на звук, снял шляпу и с достоинством перекрестился слева направо, как подобает истинному лютеранину.
– Боже мой, благодарю Тебя за свет нового дня, – прошептал он дрожащими от волнения губами. – Будь со мной и моими близкими во все часы этого дня. Аминь.
В той стороне, в тридцати километрах от его хозяйства, на живописной реке Венте раскинулся уютный красивый городок Пилтене. Сегодня было воскресенье, и старинный костел, величественно возвышавшийся на центральной площади, увенчанный острым шпилем с четырехконечным крестом, звал прихожан к обедне. Раньше старый Мангулис часто бывал в костеле: запрягал лошадку в дрожки и отправлялся со всем семейством в далекую, но приятную для души и для тела дорогу. Мягко катились, шурша по примятой траве, ошинованные колеса, дробно постукивали по твердой земле копыта лошадки, а сам Мангулис только и успевал делать, что здороваться по пути со знакомыми и незнакомыми людьми, с достоинством приподнимал шляпу.
С приходом же советской власти в его маленькую страну Мангулис перестал бывать в костеле, считая это занятие излишне вредным и даже опасным для спокойного существования семьи. Но молиться совсем не перестал, лишь стал более осмотрителен и старался жить уединенно на своем отдаленном хуторе, который у латышей именовался «мыза», меньше стал бывать на людях. А потом неожиданно случилась страшная война, и двоих его сыновей – шустрого Яниса и тихого Раймонда – призвали в Красную армию. И в первый же год они погибли где-то под Москвой, храбро, как и подобает настоящим латышам, отражая натиск многочисленного и жестокого врага. Беда, как известно, одна не ходит, во время фашистского авианалета в 1944 году погибла его жена Бируте Мангулис, неосмотрительно отправившаяся с мешком картошки для своих родственников в Пилтене.
Кое-как справившись с горем, седой как лунь Мангулис теперь каждую ночь в своей спаленке горячо молится за единственную дочь, девятнадцатилетнюю Стасю. Стоя на коленях, со слезами на глазах старик жарко целует сухими жесткими губами маленькое распятие с сухощавым изнуренным телом Иисуса Христа, прибитого коваными гвоздями к древу, умоляя распятого Бога, чтобы он послал его девочке хорошего парня, любовь и достойную жизнь, наполненную, как святая чаша Грааля, вселенским добром и счастьем.
При воспоминании о дочери глаза у старика увлажнились – настолько ослабла нервная система. Он протяжно, со всхлипом вздохнул, тщательно вытер рукавом мокрые глазницы, с чувством высморкался и шагнул к последнему улью, чтобы на сегодня завершить свои дела с пасекой, но тут мимо пробежала Стася, весело размахивая оцинкованным ведром, предназначенным для дойки, и старый Мангулис отвлекся. Он всем корпусом медленно повернулся вслед дочери, провожая взглядом ее ладную фигурку, облаченную в длинную юбку из дешевенького ситца в красный цветочек, собственноручно ею перешитую из материнской, и белую блузку с длинными рукавами на резинках. Девушка высоко вскидывала острые коленки, подол ее цветастой юбки задирался, обнажая белые тонкие икры, сверкали загорелые пятки. На голове у Стаси венок, умело сплетенный из ромашек и одуванчиков с вкраплениями голубых, словно чистый лазурит, васильков. Тяжелая тугая коса из светлых волос, не ворохнувшись, лежала на спине, между мокрыми от пота лопатками, выпирающими, будто крылышки у ангела.