Рассказать о ней – значит выхолостить словами живую, теплую, бьющуюся в лохмотьях почти столетнюю жизнь.
В 1977 году ей было восемьдесят два.
На фотографии в книге ее знаменитых «Воспоминаний» – присмиревшая пожилая гимназистка. Я же увидел ее в тот день совсем иной. Сконцентрированность энергии. Горбоносая, с волевым, как у Данте, подбородком.
Сидела сутулясь, уперев ноги в низкую табуретку. Мимо ходили больные, медсестра то и дело звякала шприцами. Почти в изголовье её койки шумно работал, выключаясь с громким «бу-бу-бу», холодильник. Но кажется, ничто не могло ее отвлечь от блокнота, лежавшего на коленях, куда она сосредоточенно, не отрываясь, что-то записывала.
Ее нередко фотографировали и чаще всего неудачно: какая-то бытовая приземленность. «Бабушка» из дома престарелых. Мало кому удавалось передать необыкновенность ее лица, напряженность работы мысли – все то, что с первого же мгновения так бросалось в глаза.
– Кунины, – обрадовалась Анастасия Ивановна, откладывая на кровать блокнот. – Знаю, они вам собирались позвонить.
Какая-то необычайная теплота шла от нее. Я был смущен и скован. Сказал, что работаю здесь, в больнице, в отделении реанимации, завтра же попрошу, чтобы ее перевели из коридора в палату, там будет спокойней, удобней работать.
– Нет, не надо! – воскликнула она. – Мне и здесь хорошо. В лагере спала посреди барака, и то ничего. А здесь света, воздуха достаточно. Пожалуйста, не беспокойтесь.
* * *
…Душная, – потому что лето и много вещей, – тесная комната в коммуналке на улице Горького. Собираюсь уходить. Анастасия Ивановна подает мне пакет с пшеном, просит подальше затолкать в мусорный контейнер в углу двора.
– Может, посыпать голубям? – Знаю ее страсть кормить птиц.
– Ни в коем случае. – И поясняет: – В пшене завелись мелкие жучки. Если его высыпать, голуби их склюют.
– Ну, склюют, – глупо улыбаюсь. – И что же, разве они ядовиты?
С легким раздражением, сейчас же укрощая его, потому что – гость, врач:
– А нам (подразумевается – людям) кто-нибудь давал право распоряжаться чужой жизнью, уничтожать ее?
Вскоре всему, что находилось в этой тесной комнате, суждено было переехать в другое место. Анастасии Ивановне выделили однокомнатную квартиру неподалеку от Садового кольца на Садовой-Спасской, помогла Ирина Александровна Антонова, директор «папиного музея», (так А.И. называла Музей изобразительных искусств, основанный ее отцом – Иваном Владимировичем Цветаевым).
И начались отчаянные метания меж двух огней. Годы прибавляются, одной без посторонней помощи не под силу. Но и с семьей сына, с правнуками, с шумными выяснениями отношений… Соединить свою новую квартиру с его квартирой? Не менять, жить одной? Но как сделать, чтобы не испытывала обиды семья сына, которой, получается, как бы пренебрегли? В конце концов соображения творческой независимости, потребность в уединении взяли верх, и в то же время найден был компромисс: переехать на Садовую-Спасскую, а прописаться у сына в Орехове, закрепив за ним новую. Воистину сгубил москвичей квартирный вопрос. Кому непонятны эти маневры, цель которых не упустить жилплощадь… Иначе после смерти владельца она перейдет государству. А тут «владельцу» уже далеко за восемьдесят.
«Кто знает будущее? Будущего не знает никто». Этот рефрен из повести Анастасии Ивановны «Моя Сибирь» загадочным образом вплелся и в эту «квартирную» историю. Сын ее Андрей Борисович – «Андрей», «Андреюшка», как она его часто называла, – ушел из жизни раньше матери.
* * *
Удивительно, как много было в этой стандартной однокомнатной квартире скрытых пространств, заповедных углов.
Помимо привычных трех измерений, в ней существовало еще какое-то. Она уходила в него, как Алиса в Зазеркалье, то волшебным образом превращалась в девочку, сопровождаемую огромным ньюфаундлендом, то брела по улицам Рима, опаленная потерей матери, своими первыми нахлынувшими чувствами и разочарованиями. И вдруг появлялась в хмурый московский денек усталой сказочницей, отрешенной от быта.
Как она относилась к смерти? Временами мне казалось, Анастасия Ивановна рассматривала ее как некую разновидность жизни, где продолжали существовать Максимилиан Волошин, сестра ее Марина, Осип Мандельштам, Борис Пастернак и еще многие, кого она любила.
Эту квартиру, как и ту, что была на Тверской, никак нельзя было назвать уютной. Да и что такое уют? Выдержанность стиля? Внутренняя гармония всех составляющих его элементов? Но сюда вещи, казалось, сбежались на короткое время, так, постоять, чтобы при случае разбежаться в разные стороны. Они и о побеге сговориться не сумели бы: слишком разные у всех были характеры. Невозможно представить, чтобы старинный, «благородных кровей» шкаф, откуда безмолвно в своем патрицианском высокомерии взирал гипсовый император Тиберий (позже к нему присоединился принесенный кем-то цветной портрет Горбачева с еще не подчищенным сургучным пятном на лбу в форме Новой Зеландии), нашел общий язык с продавленным диванчиком под истертым плюшем. Или чтобы аристократический кабинетный рояль с инкрустациями – память о матери, талантливой пианистке, – нашел общую тему для беседы с колченогим столом. Но в том-то и дело, что у каждого из них было свое предназначение в этом доме, и, как актеры, занятые в одном спектакле, они покорно исполняли свои роли.