Санкт-Петербург, 3 февраля 1733 года
– Гляди-тка, Алешка! Едут!
Мальчик поглубже вдавил шапку в уши, ежась на промозглом ветру. Толпа вдоль дороги заволновалась, наплыла на окружавшие Большую першпективу[1] ржавые сугробы. Кто-то, покачнувшись, чуть не упал под копыта. Лошадь взвилась на дыбы. Всадник, – угрюмый офицер в васильковой, под цвет мундира, епанче, – в досаде огрел неудачника нагайкой.
– Шпанберг, – сказал Алешка – рослый гардемарин, одетый в новенький зеленый кафтан и башмаки со штиблетами. Двое его спутников помладше, кадеты, вытянули шеи, разглядывая сердитого капитана.
– Вона как ежеват! – протянул самый младший – тот, что кричал.
– Немчура, – скривился второй, лет четырнадцати на вид. – У нас их нынче везде полно. Что ни чин – все гость заморский. Нешто оные иноземцы и впрямь умом превыше?
Говорил он важно, басовито, явно повторяя чужие слова.
– И у нас в Академии им чести много, – подхватил Алешка. – Иные и впрямь горазды поболе к рукам прибрать! Но по делу морскому им перед русскими фора выходит. Морей-то у нас нету почти…
– Вот так они вас, в Академии, зад лизать и обучают!
Алешка насупился, стиснул кулаки:
– Ты, Федька, еще баять посмей! Не погляжу, что Еропкин – в ухо двину!
– Мой тятенька в полку Преображенском обер-офицер, не забыл? – набычился Федор, но уже без прежнего запалу.
– Ты посмотри, Федька, обозам конца нет, – мальчик украдкой загибал пальцы, считая. – Тут не меньше ста подвод будет!
– Да уж поди, им до самого Тобола дорогу канифасом[2] выстлали! – фыркнул Федор, покосившись все же на Алешку.
– В Академии говорили, что с экспедицией не токмо людей служилых, а профессоров и академиков с самого Парижу послали!
– Эхма, а что это на санях повезли? Котел што ли такой агромадный?
– Балда ты, Петька! Астролябия это! У нас в навигацком классе такая вот дура медная была. А вон та железяка на ней – это паук! – с гордостью выпалил Алешка.
– А зачем эта дура?
– Счисление делать и плавать по морям. Без счисления в море пропадешь!
– И к чему им в Сибири счисленье делать? Там же снег один!
– А вон, смотри, что за санки разукрашенные? Курам на смех какое фанфаронство!
– Да это ж бабы! Ей-богу! Бабы едут!
– И с детями!
– Малые совсем! Годочка три вон тому, без шапки, а девчушка и вовсе крохотная!
– Эта, в соболях и красном платке – я ее знаю! – обрадовался Алешка, тыча пальцем. – Сама Берингша это. Жена Беринга, капитан-командора!
– А другие? – Федор цыкнул зубом на проезжавшие мимо сани. – Вон та, с мальчишкою белобрысым, уж больно худа и мала. А чернявенькая-то хороша! Чудо как хороша!
– Эту не трожь! – насупился Алешка. – Это Татьяна Федоровна, лейтенанта Василия Прончищева жена. Любовь у них страсть какая! Видал я ее летом в Тарусе, с дядькой в гостях в Прончищевых бывали!
– Ты что, Алешка, амуры развел?
Алешка смутился, покраснел, и его спутники прыснули.
– И третью знаю, она там тоже была, – торопливо, чтобы скрыть смущение, сказал Алешка. – Ее Ульяной звать, она во-он того здоровенного шведа, лейтенанта Вакселя жена!
– Чтой-то Вакселишка этот себе такую невзрачную нашел? – съехидничал Федор, – Сам-то – косая сажень, росту богатырского! А на такую пигалицу польстился!
– Кто его разберет, Вакселя-то. Они, знаешь, не наша порода. Себе на уме все!
– А мальчишка-то смотри какой ерошка![3] – засмеялся Петька, глядя, как тот вертится в санях.
– Да хилый больно. Вон у командорши какой толстенный! А этот? Нет, не жилец. Сгинет!
Помолчали.
– Ты мне, Федька, вот что скажи, – задумчиво произнес Алешка, провожая взглядом санки. – У нас в Сибирь клейменых каторжан ссылают, а эти немчуры, получается, сами едут. Ежели они все такие проныры, как твой тятенька Родион Григорьевич говорит, что ж им там за золотые горы?
* * *
– Опахнись, Лавруша! Простынешь. – Ульяна в пятый раз натянула овчинную шапку сыну на уши. Непослушный постреленок, в отличие от упитанного степенного Антона Беринга, вертелся в санях, как уж, и шапку сбрасывал.
– Не хочу. Жарко! – выпалил мальчик, и снова сбросил шапку, с любопытством высовываясь из саней. Ульяна устало и извиняюще улыбнулась Анне-Кристине Беринг, чьи дети, – трехлетний Антон и двухлетняя Аннушка, – c истинно немецким послушанием чинно сидели рядом с матерью, закутанные в пуховые шали.
Анна-Кристина лишь подняла бровь, и Ульяне почудилось, что вся она жалка и растрепана перед этой величавой дамой, чьих детей крестил сам князь Долгорукой, а в дом захаживали важные заморские гости.
Говорила Анна с сильным немецким акцентом, а на санях сзади, – подумать только! – ехали за ней в Сибирь прислуги человек пять, да целый воз скарба. Говаривали, что и сервиз фарфоровый везут. И клавикорды!
– А ну, Лорка, сядь смирно! – Татьяна Прончищева, уловив неловкость подруги, подхватила малыша и, усадив его себе на колени, принялась что-то ему на ушко нашептывать.
Она всегда звала его этим смешным и странным прозвищем.
«Лаврушка – это дерево заморское такое, да разве ж ты у нас дерево? А Лоренц вовсе не по-нашему. Вот я посередке и придумала. Будешь Лорка?!»