– Умер ты хорошо. Я вошла – ты лежал в дверях ванной, ногами туда, головой в коридор. Приехал врач, глянул: скорее всего, эмболия легочной артерии, уголовку можно не вызывать, простую милицию. Сказал: «Практически мгновенно». Насколько «практически»?.. Как бы я хотела, чтоб ты в последний момент ничего не почувствовал, не испугался. Не мучился. В милицейском протоколе: «С моих слов записано верно». Расписалась…
Виктория Семеновна заметила, что говорит вслух. Опустошив одну из двух стоявших на столе рюмок… не опуская, держа ту на весу, снова зашевелила губами:
– Похоронила я тебя хорошо. Все успела. Теперь все есть, все можно, были б деньги. Приехал парень в час ночи (умер ты до одиннадцати, до моего прихода), положил на диван, раздел. Обмыл губкой, несколько раз. И голову c мылом. Пленку подстелил, так что все осталось сухим. Я дала твой костюм, хоть ты не любишь костюмы…
Она загляделась на рюмку в руке.
– Потом сам знаешь, как у нас… Утром в поликлинику. Там очередь, еще с больничными идут. Потом в милицию. Это на троллейбусе, ты не знаешь, все попереносили, мы ведь туда не ходим. Скопировали заключение о смерти. Можно было не ехать, но… попросили. На обратном пути купила тебе цветов. И так удачно: знаешь, по три гвоздики из одного стебля, такие пышные. Пришла Ника. На ночь ей не звонила, уже утром… Пришла. Осталась сидеть с тобой. Там, куда я приехала, теперь принцип одного окна: дали свидетельство, справку на пособие. Там же все и заказала. Без музыки. Знаешь, все эти медные рыдания…
Потеряв мысль, Виктория Семеновна прислушалась к нашедшему на нее ощущению пустоты на месте недавнего тонкого, многогранного чувства жизни, близкой к ее собственной, так долго почти сливавшейся с ее жизнью, а теперь дававшей рассматривать пустоту вместо себя, безвыходную не то чтобы для ушедшего, а – вообще: выхода не было не только в сторону жизни окончившейся, но и в ее, Виктории Семеновны, сторону. Тоже…
– А в колумбарий с Никой сегодня пришли – так хорошо, что вдвоем. Выдали нам урну, плиту, и – идите через все поле… Я эту плиту чуть удержала. Ника ее несла, а я урну с балкончиком… В общем, остался теперь медальон на плитку. И всё.
Виктория Семеновна поднялась. Прошла в кухню, прислушалась к работающему холодильнику…
Ника сказала: придет, если сможет. Не сможет – сразу туда, к бабе Вере. Когда-то была «мама», теперь «баба». Теперь она, Виктория Семеновна, «мама». А будет… кто? – «баба»? «баба Вика»?.. Она огляделась: прочный, основательный, «от Собакевича», стол, покрытый красно-лиловой, выцветшей бархатной скатертью… пара рюмок, тарелка… горящая в стороне, на трюмо, свеча, отраженная в телевизоре… Странная, вывернутая наизнанку жизнь: сперва похороны, потом девять дней, потом захоронение в колумбарий. И что тогда это сейчас, после захоронения? Не поминки, а… что?
Виктория Семеновна подошла к телефону, набрала номер бабы Веры. Терпеливо выждала. Трубку наконец подняли:
– Алё…
– Мама, Ника не объявлялась?
– Алё, кто это?..
– Мама, кто тебя еще может назвать мамой? У тебя что, еще дочки есть?
– Виктория?.. Я не узнаю твой голос… Скажи мне что-нибудь, что только мы с тобой знаем…
– У Симоны Синьоре есть свой зритель: это ты.
Молчание.
– Мама, ты так вчера сказала.