После проигранной битвы у Белого города польско-литовская армия покидала тушинский лагерь. Необходимость этого была тем более обусловленной, что русские дотла выжгли все соседние с Тушино деревни, лишив противника возможности быстрого пополнения провиантом, фуражом и дровами, а близкая зима уже давала о себе знать, и уснувший на сырой земле жолнер рисковал утром уже и вовсе не проснуться. Бедственное положение войск Владислава было столь очевидно, что отход от Москвы мог превратиться в позорное бегство, не получи они в последний момент из Варшавы небольшое денежное довольствие. Денег было совсем мало, но их хватило на то, чтобы интервенты решили еще ненадолго задержаться в чужой, разоренной ими стране.
Построившись в походные порядки, польская армия с поднятыми знаменами прошла под самыми стенами русской столицы, откуда за ней наблюдали молчаливые защитники города. Никто не стрелял. Все понимали, война еще не окончена и торжествовать рано. Тем более что шли поляки не домой – на запад, а на северо-восток – в сторону Переславля-Залесского.
Понимая очевидное желание иноземных захватчиков поживиться за счет богатых Замосковских областей, правительство незамедлительно выслало гонца к польским комиссарам с требованием возвратиться на старое место для начала переговоров о мире. А чтобы супостаты повелись на посулы, уверили оных в возможности благополучного для них исхода сих прелиминарий[1]. Но Владислав к тому времени был уже далеко от русской столицы и возвращаться в Тушино отнюдь не собирался. Вместо этого поляки в который уже раз осадили Троице-Сергиеву лавру, а в Москву выслали вельможных панов Сапегу, Карсинского и Ридзица в качестве парламентеров с целью склонить царя к польским условиям, больше, правда, похожим на условия капитуляции. В воздухе вместо перемирия опять запахло большой войной!
6 октября, в День апостола Фомы, узнав, что враги штурмуют Троицкую обитель, засобирались домой и отец Феона с отцом Афанасием. Раны, полученные последним у Арбатских ворот, оказались недостаточно серьезными для бычьего здоровья могучего монаха. Даже тяжелые бревна острога, разрушенного взрывом петарды, завалившие его с головой, не смогли причинить ему какого-то ощутимого ущерба! Он опять был деятелен и до невозможности несносен, в то время как Феона, напротив, как всегда, невозмутим, внимателен и спокоен. Вероятно, этим двоим стоило прожить полжизни, чтобы, встретившись, понять, что вместе они прекрасно дополняли друг друга даже в самых безнадежных делах.
С утра выпал первый снег. Пушистыми хлопьями падал он на голые ветви деревьев, крыши домов и успевшую остыть за ночь землю. Снега было много. Казалось, кучевые облака, в тот день покидавшие столицу до весны, в одно мгновение ока превратились вдруг в пуховые перины и, изодравшись о кресты высоких московских колоколен, засыпали весь город невесомым лебяжьим пухом.
Снег кружился и падал, но был он столь легок, что, упав, тотчас сдувался резкими порывами ветра куда-нибудь, где его могла остановить преграда, будь то забор, стена или простая поленница дров. Старики выходили во двор, собирали его руками, мяли, пробовали на вкус и удовлетворенно качали головами. Первый снег на апостола Фому[2] обещал еще сорок относительно теплых дней до настоящей зимы, а то, что снег был сухим, являлось для них залогом благодатного и теплого лета!
В монастырской трапезной в тот день, как и во всех московских домах, на столах лежали свежеиспеченные караваи хлеба. Кусок хлеба был первым, что обязан был съесть тем утром каждый обыватель, чтобы принести в дом изобилие и сытость на предстоящую зиму. На Фомин день едва ли не законодательно запрещалось иметь пустые столы. Они должны были ломиться от яств. Чем пышнее застолье, тем сытнее зима!
Еще этот день был весьма хорош для составления планов на будущее, а сон был легкий, простой и хорошо запоминался. Ежели это было не так, то стоило поразмыслить почему. Ведь внутри сновидения скрывается тайный смысл, который может открыть глаза на важные вещи. Единственные люди, кому праздник не сулил никакой прибыли, были московские брадобреи, ибо считался он не самым лучшим днем для стрижки и наведения красоты.
Отстояв утреню и отведав в трапезной тушеные овощи и свежую выпечку с куриным мясом, Феона и Афанасий распрощались с Крестовоздвиженской обителью, что на Острове подле Смоленской, и отправились в обратный путь до Троицкой лавры. Их лохматый желто-пегий битюг, давно уже застоявшийся в монастырском стойле, тем не менее оказался не сильно рад, когда на него вновь надели жесткую сбрую и запрягли в повозку. Взбрыкнув пару раз и получив от могучего Афанасия увесистый шлепок по крупу, от которого невольно присел на задние ноги, меринок тут же смирился со своей участью и, покорно прядя ушами, выкатил телегу за ворота монастыря.
Миновав Аптекарский двор, телега выехала на набережную Неглинки у кремлевской стены и покатила вдоль государевых кузниц. За Моисеевским монастырем потянулись бесконечные торговые ряды: охотный, мучной, хлебный. Несмотря на ранний час и выпавший снег, все ряды кишели народом и шла бойкая торговля. Московичи активно торговались, хотя и старались делать это степенно, не повышая голоса до базарного ора. В Фомин день, по обыкновению, запрещалось вести себя дерзко, громко разговаривать и даже смеяться. Нельзя было быть неоправданно щедрым и расточительным, но и чрезмерная жадность порицалась. Москвичи не то чтобы во все это верили, но традиции старались соблюдать.