© Рустик, 2024
ISBN 978-5-0064-3949-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Когда моя погоня за словом по запаху следов наконец обрела форму книги, уже и с Предисловием, вспоминающим церковь у слияния двух рек: Сутолоки, где воды по колено, и Белой, где сразу с головой, – мне на память пришло изречение древних, что книги – суть реки, что наполняют Вселенную, и я вдруг подумал, что, вот, теперь и моя Сутолока несет туда свою каплю.
Все проходит – слово остается: твое слово, о тебе слово – слово правды, что весь мир перетянет.
Рубашка,
в которой я родился
Я так долго повторял себе: «Ты сам свой высший суд!» – что даже не заметил, когда на самом деле стал им, вернее – Им – с большой буквы.
А почему стал? – да потому что в рубашке родился. И ладно бы я один, а то ведь после меня в моей рубашке еще два брата родились. И рубашка, как мне теперь кажется, была не совсем моя – вернее, совсем не моя, а мамина – это наша мама в рубашке родилась, и потом уже перекраивала ее под каждого сына в свой черед.
Сам я эту рубашку не видел; братья о ней не вспоминают. А мама только улыбается и – чудится – той самой улыбкой, с какой она и перекраивала для нас свою рубашку.
Я думал, ближе этой рубашки к моему телу ничего не будет. Но явилась ты и с ходу забралась ко мне под рубашку, точно вместе со мной в ней и родилась, и тогда-то я и понял, что значит – заново родиться.
И с тех пор в двух рубашках, твоей и маминой, я и живу – сам себе Высший суд, хранящий в тайнике памяти еще и третью рубашку – Розину.
Мое счастье – когда пишу, и не просто пишу, а когда мысль приходит со своей половинкой – неожиданной, эффектной половинкой, как будто я достал звезду с неба и как раз в тот миг, когда все небо в алмазах!..
Так вот: достать звезду – половинка счастья, а достать, когда небо в алмазах – это уже в рубашке родиться!
У Жванецкого таких рубашек целый гардероб, в смысле, библиотека, вернее, по-нынешнему, видео и фонотека, которые полностью умещаются во флешке размером в полмизинца.
Но ведь звучит – и как звучит!
Для меня он всегда был небожитель, каким и остался.
И, когда я чувствую презренье мира к моей безгардеробной нищете и небо мое покрывается сплошь непроглядными тучами, я слушаю его, Михаила Михайловича, и не просто ощущаю слуховые нити, какими он держит полный зал крепче, чем морскими канатами, но прямо вижу, как с миру по нитке, он ткет и шьет, и не одному, а сразу каждому нуждающемуся, и – главное – идеально по размеру!
И я как будто заново родился! И эта рубашка, от Жванецкого, вместе с моими тремя предыдущими – четвертая: приглядеться, уже и на гардероб похоже.
Когда Жванецкий надевает на меня свою рубашку, я чувствую себя так, как будто в его шкуре побывал – какой матерый человечище! До него настоящего еврея в русской литературе не было – свой в доску, как на Распятии, притом что ни разу распят не был, несмотря на то что всю жизнь делал, что хотел, но не забывая о высших целях бытия, о своем человеческом достоинстве, как завещал великий Чехов, чья рубашка ближе всего душе Жванецкого и не раз спасала ему шкуру, пока не дала бессмертие.
До недавнего времени мама читала мою (в принтерском виде) книгу, посвященную ей, с напрягом – говорила, сложно написано… как будто «Одиссея» – просто.
Братья вообще не читают – ни меня, ни Гомера, да и над остальными – не видел, чтобы напрягались.
И только обе старшие двоюродные сестры, каждая – профессор и доктор наук – проявили вынуждаемый мной интерес. Доктор филологии, прочитав начальные главы, сказала, что похоже на дневник сексуального маньяка. Я-то думал, что я в рубашке, а оказалось – голый, и это несмотря на то, что сестра сразу отказалась от, если и не остроумного, в данном случае, то точно острого, слова «маньяк», закруглив его «сексуальными похождениями героя». А тут доктор математики – сестра, что помладше – тоже читающая не спеша, да еще, как потом призналась, с боязнью, что придется врать, если не понравится, вдруг обрадовано сообщила, что увидела в тексте и мою улыбку, и мою корону2. Но про рубашку на мне она тоже ничего не сказала, как будто ее там и нет, то есть, я остался голым, прикрытым только улыбкой, как короной остроумия.
И я понял, почему маме было сложно: моя книга не лезла ни в какие ворота маминого представления о литературе.
Со стороны, я, может быть, и не стал рвать на себе волосы, но, подсознательно, тянул за них, думаю, постоянно, как будто в них спасение. И не заметил, когда там замкнуло и задымило, как в невидимых очагах отечества, – я бросился на запах родины3 и провалился в бездну материнской утробы – мог утонуть, но воды во время отошли, и я вышел – сухой и в рубашке.
И, когда Интернет со скоростью света доставил маме главу о том, в чем меня мать родила, мама от удивления аж рот раскрыла: оказывается, она рассказывала мне, первенцу, о своей рубашке, из которой кроила рубашки нам, сыновьям – точь-в-точь как ее мама, наша бабушка, кроила в свое время ей самой, еще не рожденной, чтобы она потом никогда не сомневалась, что в рубашке родилась.