В прихожей шубу надевал старик. Я поклонился. Он сказал:
– В соседней лавке – четвертинки.
Не стану вас томить, сейчас все объясню.
Коммунистическая улица стремилась к Дому творчества. Творили в Доме по мандату долга, а кое-кто – по совести.
Приехал я в Голицыно. Автографы меньших собратий янтарно метили сугробы. Торчали палки выше елок. И это значило, что радиоантенны – знак цивилизации, а елки-палки – черте что. Поземка слизывала след. Семен Израилевич Липкин прав: есть мудрость и в уходе без следа. Но прах меня возьми, охота наследить в литературе.
А вот и Дом. Он зажигал огни, как пароход; большая застекленная веранда казалась рубкой. Робея мэтров, я вошел в прихожую. Там шубу надевал писатель Виктор Фи-к. Четвертинки! Не надо усмехаться, господа. Он дал мне направление, где булькает Кастальский ключ, источник вдохновенья. Отнюдь не западный, а коренной, калужского или рязанского разлива.
Чернила ж были марки “Мосбытхим”. Работать надо, а не плакать, хоть на дворе февраль. А вечером ступай к застолью. Умный монархист Шульгин сметал съестное дочиста, как зек перед отправкой на этап. Потом они с Виктором Фи-ком, иудеем, имели дружелюбные беседы; казалось мне, старик Василь Витальич позабыл свой роковой вопрос: чего нам в них не нравится… А рядом опрятные старушки вычисляли, кто спал с поэтом имярек тому лет сорок. Засим, мечтательно зевнув, определяли – таблетки эти до еды иль перед сном?
* * *
Давно уж написал я очерк “Бурный Бурцев”. Никто и ухом не повел. Несправедливо! Врагу спецслужб веревку мылили и монархисты, и коммунисты, и нацисты. Казалось бы, передовое человечество мой очерк примет на ура. Так нет, молчок. Обидно!
Имеет каждый век свою черту, заметил хитроумный француз-энциклопедист. А Пестель слямзил, и все решили, что Пал Иваныч в корень зрит. Приоритеты не моя забота. Но дело здесь серьезное. Наш с вами век, он тоже наделен чертой: Христос – лишь догмат, Иуда – руководство к действию.
Ваш автор приступил к работе, блуждая по кривым дорогам февраля. В положенные сроки ударила капель. И это означало: запрягай коней. И отворяй ворота. А ежели без аллегорий, наготове романные зачины.
Прошу взглянуть.
“Цыплячья грудь и толстый бас у козлоногого Свердлова. Коба на него серчал. Оба ударяли за актрисой. Сей треугольник воочию увидел Бурцев”.
“То в кибитке, то пешком переместился Пушкин с Колымы на Енисей. На крутояре монастырь стоял. Лествица вела на колокольню. Студила студа, был слышен шепот звезд, огромной полыньей дымился Млечный путь, и там витал Васёна Мангазейский, рубаха распояской, босоногий. А умертвил Васёну не кто иной, как Пушкин, и Бурцев это знал”.
“В Париже, в отеле Дье, был госпиталь. Там умирал Владимир Львович Бурцев. В антоновом огне слились начала и концы: Гвоздь плотницкий с креста Христа и маленький кривой сапожный гвоздик… Похоронили старика близ православной церкви, где был священником отец Илья, мой лагерный товарищ”.
Пора бы, кажется, и в путь. О, эта робость. Но тут все глянет нарочитым. А между тем всего лишь факт биографический. В кануны Первой мировой писатель Фи-к живал в Париже. Эмигрант и журналист. И он, представьте, был Бурцеву сотрудником в издании газеты. Как было не прочесть отрывки из обрывков?
Смеялся мэтр, мой сосед: “Заладил лад баллад”. Смахнул слезинку и принялся пихать табак в чубук. Зарезал без ножа.
В тот день обосновался в Доме Ю. Олеша. В клозете по утрам не пел, но мне, конечно, не завидовал. Не позавидуешь тому, кто с вилами на рифмы прет, а сам, на грабли наступая, ищет ритмы. Занятие опасное, оно чревато аритмией.
Пример мой – всем наука. На “скорой” увезли в реанимацию.
* * *
Там смерть юрит воровкой.
Меня загородили ширмой, и я лежал в долине Дагестана со свинцом в груди. В день без числа разорвалась завеса. Ни дать, ни взять клеенка или коленкор. Исчезла ширма, явился НЛО. Но вовсе не предвестием антихриста. Нет, братцы, текстом. От альфы до омеги; как говорится, целокупно, а главное-то вот: за выслугою лет уволен Хронос; все в настоящем, как эта капельница, и это смертное шурх-шурх, и жаркая долина Дагестана.
Синюшными губами я шептал: “Продли мои земные дни”.
Он внял и повелел: “Ступай”.
В слиянье Бронных, Большой и Малой, два аиста, воздевши клювы, вторили Вертинскому: “Я ма-а-аленькая балерина”. У ресторана приседали лимузины, таков индустриальный книксен. В витрине бутика мадам надменна, будто бы не манекен, а манекенщица. А дальше уж моя парадная при всем параде – лохмотья пакли, дохлая пружина свое бессилье превозмочь не может. На лестничной площадке напрудил Толик-алкоголик. Ура, я дома!
И никаких застолий. Тотчас к столу.
А ты, читатель-друг, а также и читатель-недруг, откупори бутылку пива и перечти, пожалуйста, эпиграф.
* * *
В доме на улице Сен-Жак… Не правда ли, хорошее начало? Оно ласкает слух привычной беллетристикой… На улице Сен-Жак в невзрачном доме жил парижанин Анатоль, такой же алкоголик, как наш московский Толик. Но Анатоль, страшась консьержки, угрюмой тетки (в Париже тоже тетки есть), не напрудил на лестничной площадке.