Глен Гульд в белой рубашке с расстегнутым воротом наяривает IV контрапункт, мурлыча мелодию себе под ноc. В беззвучном парке ветер, любовники целуются, из кустов на них направлен пистолет. Голявкин с башенного крана над Каспийским морем рисует «Город на эстакаде». Военная переводчица Татьяна Левина гибнет в камышах на китайской границе. Джеральд в коротких штанишках покупает у грека бронзовок на ниточках. Кудрявый шут выпучивает глаза и приставляет флейту к причинному месту. Патефон играет танго: «Ты меня ждешь, ты у детской кроватки не спишь», террорист в темных очках поднимается по скрипучей лестнице. Работница Пушкинского музея спускается к пристани на Мойке и садится в лодку. Тосиро Мифуне бросает кинжал и пригвождает к стенке убегающий осенний листок. Ты что, не слышишь, как дождь кац-кац по пожарной лестнице, жизнь может быть такой сладкой, пьянее, чем вино. Летчик накануне катастрофы пьет компот, косточки от чернослива выкладывает в форме эскадрильи. Вдрызг пьяный ветеринар принимает роды у коровы, ливень, хозяин-сектант держит над ним кепку. Рид Грачев рисует красные кружки на полях ультиматума. Четверо юношейв черном скачут, как оголтелые вороны, по газону. Герману Лопатину заламывают руки на Невском и подсаживают в пролетку. В Тарту солнечно, студенты угощают ленинградок бутербродами с килькой и смеются. Брат Лев отстал, он засмотрелся на зеленую звезду, а мальчики, бросаясь снежками, вбегают в капеллу.
* * *
Шестидесятые? Не совсем точно. Во-первых, хронологические границы не совпадают, началось чуть не в сороковые, а когда кончилось? В 64-м? В 68-м? Или, наоборот, тогда все началось? Во-вторых, само это слово обросло чем-то не тем, как днище старого судна.
К нему прилипли постоянные эпитеты, из которых самый невинный: «наивные». Ну да, девяностые – лихие и т. д. Нельзя ли взглянуть по-другому? За полвека до календарного наступления эпохи, о которой речь, поэт (мог ли он думать об этом?) определил ее и ее героев:
Вот ворона на крыше покатой
Так с зимы и осталась лохматой…
А уж в воздухе – вешние звоны,
Даже дух занялся у вороны…
Вдруг запрыгала в бок глупым скоком,
Вниз на землю глядит она боком:
Что белеет под нежною травкой?
Вот желтеют под серою лавкой
Прошлогодние мокрые стружки…
Это все у вороны – игрушки.
И уж так-то ворона довольна,
Что весна, и дышать ей привольно!..
Эта лохматая с зимы ворона (похожие на нее люди, музыка, книги, фильмы) – первый и главный предметпредлагаемых читателю заметок. Отец говорил автору в свое время: «Ты шестидесятник». Автор, конечно, им не был, хотя весьма хотел. Не хватало легкости и энергии, открытости и ясности, безоглядности. Его герои, этой и прошлых книг, за редкими исключениями, связаны с этой эпохой: Юлий Даниэль, Домбровский, Окуджава, Рид Грачев, Татьяна Галушко, Лев Васильев, Юрий Давыдов, Ян Андерсон, Василь Быков, Олег Охапкин. Речь идет не только о наших, ну хорошо, назовем их так, шестидесятых, но и о западных, где, как и у нас, многое в 68-м, вопреки распространенному мнению, только началось. Первый альбом «Джетро Талл» и «Глухая пора листопада» вышли как раз тогда, а первая книга Хэрриота и «Смуглая леди» Домбровского – в 69-м. И так далее.
Кто такие – люди шестидесятых? Это ведь и «колокольчики», в рейдбригадах ловившие хулиганов и верившие в Маркса и Бернштейна, и Рихард Васми с Жорой Фридманом, в те же годы хилявшие по Сифилис-стрит и Триппер-штрассе в канадских куртках и ботинках-говнодавах, верившие в Хлебникова и Диззи Гиллеспи.
Это и Виктор Клемперер, умерший стариком в 60-м, и в том же году отчисленный из Орехово-Зуевского педагогического института Венедикт Ерофеев. Это и воевавшие Окуджава и Роальд Даль, и видевшие войну во младенчестве Олег Охапкин и Джорж Харрисон. Важно ли, печатались ли эти люди, сотрудничали ли с режимами? Вот и Окуджава, и Клемперер, да, печатались, да, сотрудничали. И Шукшин, и Василь Быков. А вот Венедикта Ерофеева не печатали. У Домбровского напечатали один роман, а второй пришлось издавать за границей. Что ж, получается, до ввода войск в Чехословакию он, как и многие, был человеком шестидесятых, а потом перестал им быть? А все, кому жить довелось по западную сторону занавеса, а значит, проблем с цензурой было меньше? Нет, ни мировоззрение, ни возраст, ни хронология, ни география, ни возможность компромисса с властью не годятся для определения.
Человек шестидесятых – это персонаж, для которого жизнь (именно так, со строчной буквы) важнее всего, что можно написать с заглавной: Искусства, Творчества, Религии, Бога, Убеждений, Общества, Призвания, Народа, Государства… Истины. Виктор Франкл (безусловно, человек шестидесятых) даже изобрел иезуитское положение, гласящее, что создать что-либо значительное можно только, не ставя себе значительной цели, не фиксируясь на этой цели, точно так же, как заснуть можно только, не думая о том, что надо заснуть. Ага, скажете вы, а что делать с «Главное – это величие замысла»? Во-первых, это из личного письма. Во-вторых, Бродский в диалогах с Соломоном Волковым говорит противоположное: «Антигероическая поза была idée fixe нашего поколения». И поза эта, хорошо, пусть всего лишь поза, гораздо убедительнее всех котурнов, на которые столько раз вставал Бродский – для того, чтобы как раз из этого своего поколения выделиться. Вспоминая Бродского, надо сказать, что человек шестидесятых, вопреки распространенному мнению, – одиночка, сколь бы ни были важны для него связи с людьми. Он никогда не может принять одну из сторон, неважно – две их или несчетное количество. Для него любая война – гражданская, то есть та, на которой нет правых и виноватых. Именно поэтому «я все равно паду на той, на той единственной гражданской». Эти пыльные шлемы, конечно, из Платонова и Петрова-Водкина, их переживание истории отчасти породило шестидесятые у нас: история трагична. Человек со своей человечностью один перед ее железным лицом. Ему не за что спрятаться, он должен противостоять ужасу жизни один. Отсюда постоянное ощущение тревоги. Шаламов был человеком шестидесятых годов, а Солженицын, на взгляд автора, – нет. Последний знал, за кого и за что надо воевать. Первый верил только в себя и в свою память, он был, как мы знаем, «участником последней великой проигранной битвы». Как тут не вспомнить беднягу Мачека, убитого в первое утро после победы. Чьей?