Тишина. Только ветер свистит. Сухая прохлада ночной пустыни. Замерзшие песчинки, влекомые притяжением невидимой сферы, опоясывают ее, облекая в тонкую вуаль, за которой формируется стан. Белым песком во тьме я возрождаюсь из тлена.
Кто звал меня, тревожа безмолвие ночи? Остывшая вязь у ног прячет из виду знак, начертанный на песке, он исчезает как трусливый тушканчик, почуявший хищника. Но мне хватает и мимолетного взгляда, чтобы вспомнить… Да, я узнаю свою старую сигиллу. Кто и зачем призвал меня в мир живых, начертав ее?
Неистовый ветер пустыни сорвал с головы капюшон, кольнул ноздри – едкий знакомый запах, немного приторный, как по мне. Так пахнет кровь. Помнится… Иду на запах…Полы хламиды развеваются под порывами ветра, я представляюсь сам себе похожим на грифа, безволосый, со сдернутым капюшоном, и эта мысль забавляет. Улыбаюсь, продолжая следовать. Куда ведет меня запах?
А…вот и он! Прожорливый песок почти заглотил туловище, едва видна макушка, да полуприкрытые глаза. Мертвец? Подхожу ближе. Тело пока отдает тепло, но жизнь в нем неуклонно тает. «Немилосердная жизнь», – заключаю я, глядя на кровоточащий обрубок на месте левой руки.
Что-то маленькое, живое шевелится рядом: неужели птица? Сидит себе на песке, серые крылья распростерты, точно готова в любой момент взмыть в черноту неба, на крючковатом клюве выделяется острый зубец. Сокол! Птица подозрительно прячет глаза. Не нравится она мне. Вернусь к соколу позже.
Перевожу взгляд на умирающего: не мужчина – мальчик, лет пятнадцати, не больше, кудри волос склеил мертвый песок, и они закоченели от ночного холода. В его полуприкрытых глазах – безмолвие пустыни, будто отражение той, ночной, что дала приют. «Какая же сила поддерживает в нем жизнь?» – задаюсь я вопросом. И сам тотчас нахожу ответ…
Я читаю его на руке мальчика, не тронутой увечьем, рука приковывает взгляд. Черная глина глубоко въелась в ладонь, но я смотрю сквозь и вижу суть. Иным зрением я постигаю природу и короткий сумеречный путь его угодившей в капкан души.
Я вижу мальчика-гончара за работой и не могу отвести глаз. Обе руки его, невредимые, вращают гончарный круг. И вот только что слепленный сосуд ржавого цвета раскален в топке, дверцы отворены, и на обжигающий пепел летит дымящий вар. Густой черный дым обволакивает сосуд, облачая его в темные одежды. Я сразу признаю в мальчике мастера, в совершенстве постигшего искусство черной керамики.
Но что это мастер мечтательно выводит на едва остывшей глине и, воровато оглядевшись, тут же стирает? Но я успеваю подсмотреть: лик, безупречные черты, голову покрывает немес1. Фараон, не иначе, – вот кого тайком рисует мальчик. Но зачем?
Провожу пальцем по ладони умирающего – перекрестье на линии жизни уводит меня дальше, вглубь. Я смотрю глазами юного гончара. Первым замечаю сокола, что ныне сторонится взгляда в ночной пустыне, – он сидит у меня на плече. Одетый в узорчатую ткань с цветами лотоса, опоясанный кожаным ремнем, я оказываюсь во дворце фараона. Не предваряющая апартаменты правителя Египта роскошная анфилада, нет, это строение куда проще: веранда вблизи храма, дополняющего дворцовый ансамбль недоступной своею строгостью. С веранды открывается живописнейший вид на сад (кружат голову ароматы персика и акации в цвету) и женскую половину дворца, – туда устремлен взор мальчика, его глазами все это великолепие наблюдаю и я.
Рядом стоит человек: леопардовая шкура ниспадает с плеча, на роскошном платье белого полотна вышивка – голова шакала и крест Анкх2. Жрец бога Анубиса говорит, обращаясь к юному мастеру, что любопытно: желтушного цвета глаза жреца нацелены на птицу, недвижно сидящую у мальчика на плече.
– Твои изделия изумительны, выше всяких похвал! Они станут достойным украшением храма. Однако позвал я тебя не только с тем, чтобы обсуждать гончарное искусство.
Мальчик смерил жреца мимолетным взглядом, в котором угадывалось недоверие и ничего более, и тотчас продолжил наблюдать, как красное солнце нисходит к верхушкам башен, обустроенных для женской половины.
– Твои глаза полыхают безумием, – продолжает жрец как ни в чем не бывало. – Мне знаком тот огонь яростного желания, его сияние слепит и жгет, и тебе не укрыть порожденных пороком мыслей, нечестивых и, увы, совершенно никчемных.
Щеки юноши зарделись. Не глядя на собеседника, он заговорил, и голос его стыдливо дрогнул – на морщинистом лице жреца на то обозначилось самодовольство.
– О каких мыслях ты толкуешь, жрец?
– О тех, что переполняют твою голову всякий раз, когда младшая из жен фараона, Мерит, покидает свои покои, чтобы прогуляться по саду. Или не прав я? -лукаво улыбается жрец.