Пролог: "Эхо древней мелодии"
Ночь укрыла Сеул невесомой пеленой, окутав улицы мягкой тенью. Бледные лучи фонарей проникали сквозь узкие щели жалюзи в тесную квартиру Мишель, притаившуюся на верхнем этаже старого дома в центре города, и рисовали на полу тонкие золотые полосы. Она стояла у окна, босые ступни утопали в мягком ворсе выцветшего ковра, а лёгкая рубашка, заменившая ей ночное одеяние, трепетала под порывами сквозняка, гулявшего по комнате. За стеклом город дышал привычным ритмом: гул моторов сливался с протяжным звоном трамваев, а резкий ветер подхватывал эти звуки, вплетая их в полотно её одиночества. Русые пряди, растрепавшиеся за день, касались щёк, и она не поднимала руки, чтобы их убрать – этот тихий шорох казался единственной связью с миром снаружи. Ладонь прижалась к холодному стеклу, пальцы ощутили ледяной укус, а взгляд скользнул к россыпи огней внизу. Сеул мерцал, подобно звёздам, упавшим на землю, но в этом сиянии таилась холодная отчуждённость, неспособная согреть её душу.
Ветер усилился, его вой прорезал тишину, и в этом порыве родился звук – тонкий, хрупкий, чужой привычному гулу улиц. Мелодия возникла из пустоты, натянутая, как струна на грани разрыва, и вплелась в дыхание города. Мужской голос, мягкий, но пронизанный глубокой печалью, пел без слов, и его отзвуки проникали в неё, подобно каплям дождя, стекающим по трещинам. Мишель застыла, дыхание сбилось, а сердце, до того лениво отсчитывавшее минуты усталости, рванулось в груди, будто стремилось вырваться наружу. Она склонилась к окну, пальцы впились в подоконник, дерево отозвалось слабым скрипом, оставляя лёгкую боль в коже. Этот голос не просто звучал – он манил, шептал о прошлом, забытом и неуловимом, но живом в её костях, в её крови.
Тень облака скользнула по небу, поглотив лунный свет, и мелодия окрепла, подхваченная ветром, словно принесённая из глубины веков. Мишель закрыла глаза, ресницы дрогнули, и она погрузилась в этот зов, пытаясь уловить его суть. Губы шевельнулись, беззвучно повторяя ускользающие ноты, но голос оставался далёким – он взмывал, чистый и острый, а затем растворялся в городском гуле, оставляя в её груди тлеющее эхо. Это пение было больше, чем звуком: оно дышало судьбой, обещанием, тянувшим её за пределы тесных стен. Она открыла глаза, выдохнула, и пар осел на стекле тонкой дымкой. Тьма за окном молчала, но мелодия пульсировала внутри, мягкая и упрямая, подобно биению сердца, не знающего покоя.
Мишель отступила от окна, пальцы разжались, оставив на подоконнике едва заметные вмятины, и обернулась. Тени от фонарей метались по стенам, танцуя, как призраки, явившиеся из ночи. Она знала Сеул – его ритм, его дыхание, – но этот голос принадлежал иному времени, древнему, как рассказы деда, звучавшие в детстве с трепетом и теплом.
– Кто ты? – шепнула она в пустоту, голос дрогнул, слабый и хриплый. Ветер за окном отозвался протяжным стоном, унося слова в темноту. Рука легла на грудь, где сердце всё ещё билось в такт невидимому зову, и в этот миг она поняла: мелодия не случайна. Это первый шаг к тайне, ждущей её за гранью привычного.
Ночь растянулась бесконечной нитью. Мишель лежала на диване, погружённая в мягкость старой обивки, пропитанной запахом пыли и давно пролитого кофе. Городской гул доносился издалека, приглушённый скрипом половиц и тусклым светом лампы, рисовавшим узоры на потолке. Веки отяжелели, дыхание замедлилось, пальцы разжали край одеяла, и усталость увлекла её в сон. Тьма обняла сознание, но вместо пустоты перед ней раскинулся серый туман, густой и холодный, клубящийся, как дым угасающих углей. Стены квартиры растаяли, под ногами возник тёплый деревянный пол, шершавый и живой, а вокруг вырос театр – ветхий, с облупившейся краской и скрипучими балконами, где тени зрителей колыхались в полумраке.
Воздух дрожал, пропитанный смолой и сыростью. Факелы отбрасывали неверный свет на толпу, сливавшуюся в тёмное море лиц. Из глубины сцены выступил он – молодой певец, сотканный из закатного сияния. Тёмная мантия с золотыми нитями струилась за ним, чёрные волосы падали на лоб, а глаза – золотисто-алые, тлеющие, как угли, – горели в полутьме. Он шагнул в круг света и запел. Голос, низкий и мощный, прокатился по залу, подобно ветру, гнущему ветви, сотрясая воздух, доски сцены, её собственную грудь. Мелодия, полная тоски, взмывала вверх, и толпа взорвалась криками, сливаясь в единый рёв:
– Чжихо! Чжихо!
Его имя отпечаталось в её сознании, гудело в ушах. Она стояла среди зрителей, взгляд прикованный к его лицу, к глазам, пылающим последними лучами солнца. Рука поднялась, пальцы дрожали в воздухе, стремясь сократить расстояние, коснуться этой мелодии, звавшей её из глубин памяти. Но ноги отяжелели, туман стелился по полу, холодный и цепкий, сковывая её движения. Она рванулась вперёд, но он держал крепко, и крик застрял в горле, растворяясь в гуле толпы.
Взгляд певца поймал её – резкий, пронзительный, как молния. В этих закатных глазах мелькнула боль, смешанная с узнаванием, будто он знал её, видел раньше. Этот взгляд пробил её насквозь, сердце сжалось, и тоска, отражённая в нём, отозвалась острой болью в груди. Она шагнула снова, но туман сгустился, обвил лодыжки, а свет на сцене угасал. Голос оборвался на высокой ноте, толпа стихла, и мрак поглотил сцену, оставив её в сером мареве. Рука тянулась вперёд, пальцы сжались в пустоте, а эхо его взгляда дрожало в ней, не отпуская.