Знаете ли вы, что значит бедность? Не та надменная бедность, на которую жалуются некоторые люди, имеющие пять-шесть тысяч фунтов годового дохода и при этом уверяющие, что едва сводят концы с концами, а настоящая бедность – жестокая, безобразная, беспросветная, грязная и жалкая нищета? Бедность, которая заставляет вас носить один-единственный костюм, пока он совсем не вытрется, бедность, из-за которой у вас нет чистого белья, потому что нечем заплатить прачке, бедность, лишающая вас самоуважения и вынуждающая крадучись пробираться по улицам, вместо того чтобы гордо и непринужденно чувствовать себя среди своих собратьев, – вот какую бедность я имею в виду. Это тяжелое проклятие, подавляющее низкими заботами все благородные устремления. Это нравственный рак, разъедающий сердце человека, во всех остальных отношениях благонамеренного. Это то, что делает его завистливым, злобным и заставляет подумывать о динамите. Когда он видит праздную полную даму, проезжающую мимо в роскошной карете, лениво откинувшись на подушки, с лицом, идущим багровыми и красными пятнами от обжорства, когда он видит безмозглого и развратного светского хлыща, покуривающего и бездельничающего в парке, словно весь мир и миллионы честных тружеников созданы исключительно для случайного развлечения так называемых «высших» классов, – тогда здоровая кровь в нем обращается в желчь, поднимается в бунте его страдающий дух и раздается его крик: «Боже правый! Откуда такая несправедливость? Почему у никчемного бездельника карманы набиты золотом по воле случая – благодаря полученному наследству, а я, неустанно трудящийся с утра до полуночи, не могу даже прокормиться?!»
И правда – почему?! Отчего нечестивые должны процветать, как ветвь лавровая? Раньше я часто думал об этом. Однако теперь полагаю, что могу ответить на этот вопрос, исходя из своего личного опыта. Но… какого опыта! Кто поверит, что это было на самом деле? Кто поверит, что на долю смертного может выпасть нечто столь странное и ужасное? Нет, никто. И все же это правда, которая вернее многого из того, что принято считать правдой. Более того, наверняка подобные происшествия пережил не я один. Многим случалось оказаться под точно таким же влиянием и, возможно, иногда сознавать, что запутались в паутине греха. Но они слишком слабы волей, чтобы разорвать эту паутину, чтобы выйти из своей добровольной тюрьмы. Выучат ли когда-нибудь мои уроки те, кто проходит сейчас ту же жестокую школу, у того же грозного наставника? Постигнут ли они, как пришлось постичь мне, всем моим существом, тот обширный, единственный, деятельный Разум, который стоит за всем материальным и непрестанно, хотя и безмолвно, трудится? Примут ли они вечного и благого Бога? Если да, то рассеются темные тучи и казавшееся кривдой обернется чистейшей справедливостью! Но я не надеюсь убедить или просветить своих собратьев этими писаниями. Я слишком хорошо знаю их упрямство, поскольку могу оценить его по себе. Когда-то я был так горд, что мою самоуверенность не смог бы поколебать никто из смертных, и я знаю, что у других все обстоит точно так же. Поэтому я просто расскажу по порядку об обстоятельствах моей жизни так, как они складывались, предоставив более самоуверенным людям по мере сил ставить и решать вопросы о тайнах человеческого существования.
В жестокую зиму, надолго запомнившуюся своей арктической суровостью, когда гигантская волна холодного воздуха заключила в ледяные объятия не только счастливые Британские острова, но и всю Европу, я, Джеффри Темпест, в одиночестве жил в Лондоне, находясь почти что на грани голодной смерти. В наши дни голодный человек редко вызывает сочувствие, которого заслуживает, поскольку немногие ему верят. Наиболее недоверчивы только что наевшиеся до отвала богачи. Случается, что они даже улыбаются, заслышав о голодающих, как будто это шутка, придуманная для их послеобеденного развлечения. Есть у людей света одно раздражающее свойство – неспособность к сосредоточенному вниманию, так что, задавая вопрос, они не ждут и не понимают ответа. Услышав о том, что кто-то умер от голода, они только рассеянно пробормочут: «Какой ужас!» – и тут же перейдут к обсуждению чьей-то последней «причуды», чтобы убить время, прежде чем время убьет их самих чистой ennui[1]. Известие о том, что кто-то действительно голодает, звучит грубо, низко и не может служить темой для разговора в приличном обществе – том обществе, которое всегда съедает больше, чем следует. Однако в то время, о котором идет речь, я – кому позднее завидовали столь многие – слишком хорошо знал жестокое значение слова «голод». Я знал назойливую боль, нездоровую слабость, смертельное оцепенение, ненасытную жажду, животную тягу к простой пище – все эти ощущения, ужасные для бедняков, привыкших к их ежедневному повторению, но которые, быть может, еще более мучительны для человека благородного воспитания, считающего себя – о Боже! – «джентльменом». И я чувствовал, что не заслужил того несчастного положения, в каком оказался. Я много трудился. С тех пор как умер мой отец и обнаружилось, что его состояние, вплоть до последнего пенса, уйдет толпе кредиторов и что от всего нашего дома и имущества мне осталась одна только инкрустированная драгоценными камнями миниатюра моей матери, скончавшейся, когда я появился на свет, – с тех пор я впрягся в работу и трудился от темна и до темна. Я дал своему университетскому образованию то единственное применение, к которому оно оказалось пригодным: занялся литературным трудом. Я обратился почти во все лондонские газеты и журналы, надеясь стать сотрудником, но одни отказывались, другие соглашались взять меня на испытательный срок, и никто не предлагал мне постоянного жалованья. К человеку, решившему положиться на собственный ум и перо, в начале его карьеры относятся чуть ли не как к изгою. Он никому не нужен, его все презирают. Его потуги высмеиваются, рукописи возвращаются непрочитанными, и общество беспокоится о нем меньше, чем о заключенном в тюрьму убийце. Тот, по крайней мере, сыт и одет, его навещает почтенный священнослужитель, и надзиратель изредка снисходит до того, чтобы сыграть с ним в карты. Но человек, одаренный оригинальными мыслями и талантом их выражать, кажется властям предержащим кем-то худшим, чем самый отъявленный преступник, и «тузы общества» объединяются, чтобы сжить его по мере возможности со свету. Я принимал пинки и побои в угрюмом молчании и продолжал влачить свое существование не из любви к жизни, а просто потому, что презирал самоуничтожение как трусость. Молодость не позволяла мне так просто распрощаться с надеждой. Смутное представление, что придет и моя пора, что вечно вращающееся колесо Фортуны, быть может, когда-нибудь вознесет меня ввысь, как теперь опускает вниз, оставляло мне лишь усталую способность продолжать жить, не более. В течение примерно полугода я сотрудничал в качестве обозревателя в известном литературном журнале. Мне присылали для написания рецензий до тридцати романов в неделю. Я бегло просматривал примерно десяток и писал страничку трескучей ругани в адрес этих случайно выбранных авторов, а прочих обходил молчанием. Оказалось, что такой образ действий почитался «умным», и в течение какого-то времени мне удавалось угождать главному редактору, который платил мне от своих щедрот пятнадцать шиллингов в неделю. Но затем я совершил роковую ошибку: я изменил своей тактике и горячо расхвалил произведение, показавшееся мне превосходным и действительно оригинальным. Автор оказался давним врагом издателя моего журнала. На мою беду, хвалебный отзыв в адрес нежелательного автора был напечатан, личная злоба перевесила общественную справедливость – и я был немедленно уволен.