Лето… Жара бьет рекорды. Одиннадцатый час, уже стемнело. Градусник застыл на тридцати. Ни ветра, ни дождя. Мечтаем о грозе и урагане – спасении от трупного пекла. Дождь – пусть даже потопом, ветер – пусть даже смерч. Ярость стихий ждем с восторженной надеждой.
Все равны в этом раскаленном лете. Какая разница, к чему липнут твои руки – к кожаной оплетке руля или металлическому поручню вагона. Какая разница, что ты пьешь: пластмассовый квас или клубничный мохито, если пойло тут же начинает сочиться соленым потом. Мы стали завидовать неграм и молиться на бурю. Нулевые умерли вместе с эйфорией сытости, вялостью, стабильностью и страхом перемен.
Эта книга – осколки зеркала, в которое мы смотрели последние десять лет. Пока еще понятны слезы, приличен смех и не одернут крик.
Это последняя литературная слабость, за которой наступит время прокламаций. Последний романс, после которого загремят марши. Это панегирик нулевым и растерзанному в них поколению.
Любовь еще не заштампована цензурой. Лирику бунта еще не заглушила чеканная поэзия революции. Страх перед политическими репрессиями еще не затмил государственный террор. Кураж борьбы еще не выкристаллизовался в волю войны.
Мы еще боимся того, что предстоит благословлять.
Мы любим тех, кого проклянем, и верим тем, кого низвергнем.
Мы задыхаемся воздухом, которым не сможем надышаться.
Это взгляд назад с чувственной ностальгией, но без сожаления, с презрением, но без гордыни, с иронией, но без цинизма.
Это книга о нас – таких, какими мы уже больше не будем, и о стране, которой больше нет.
Кто смотрит под ноги, тот не увидит неба.
Остались только письма. Немало. Кто может похвастаться, что от разбитой любви осталась целая пачка нежно надписанных конвертов с мрачно-размазанным штампом «Проверено. Цензор №…». Письма – тленный памятник разломанным судьбам, памятник доброму слезному слову, впоследствии преданному и забытому. Странички убористой страстной прозы, пережившие угасшую страсть, потушенную забвением, тюремными сквозняками, вольной суетой, и отравившим сердце равнодушием.
Мы познакомились на одной студенческой свадьбе. Свадьбы всегда отвращали меня своим сходством с похоронами: куча малознакомых людей, действо ритуально, слова банальны, пошлы и неискренни, натуральна только пьянка и слезы родителей.
Честно говоря, и жениха, и невесту я видел впервые. Занес меня туда следующий случай. Мой давний товарищ с раннего студенчества – банкир с сомнительной профессиональной репутацией, предложил ради взаимной развлекухи съездить на празднование бракосочетания одногруппников своей невесты, с отцом которой он связывал собственные финансовые перспективы. Из гостей Паша никого не знал, поэтому во мне он корыстно узрел проверенного собутыльника. Скука перевесила все сомнения, и мы двинулись на свадьбу.
Невеста – москвичка, жених – норильский, оба студенты Государственного университета управления. Мероприятие проводилось под девизом «мы тоже москвичи» и «жизнь удалась», именно поэтому местом торжества был избран пансионат на Рублево-Успенском шоссе. Правда, где-то на самой обочине этого шоссе, да и забор, угрюмо встречавший гостей, больше смахивал на ограждение лечебно-трудового профилактория, чем пансионата. Как говорится, главное, чтобы было «бохато» и на Рублевке, а там уж экономим, на чем хотим.
Просторный холл здания встретил нас неизменным со сталинских времен совдеповским ампиром. Прямо напротив двери на железной палке болталась табличка-указатель «Свадьба». Торжество уже перевалило свой экватор, поэтому тосты звучали реже, но развязнее, лица выглядели уже расслабленными, но пока еще не растерявшими остатки человеческого.
Гости делились на три категории: родственники молодоженов, преподаватели и друзья. Тесть и свекр, несмотря на разницу в прописке, выглядели уже сложившимися родственниками. Пухло-красные, с круглогодичной испариной на лбах, с незначительными остатками причесок, аккуратно прикрывающими проплешины. Заплывшие свинячьи глазки, леность в движении и мысли относили мужчин к чиновничье-милицейской буржуазии. Чтобы отирать пот и слюни норильский использовал салфетку, а москвич уже обзавелся платочком с фирменной клеткой «Бербари».
Друзья кучковались двумя кодлами, косо поглядывая друг на друга. Норильские пацаны – тамошняя «золотая» молодежь – были похожа на московских гопников. А модные столичные студенты – на норильских педерастов. Молодые дамы, невзирая на юный возраст, в большинстве своем уже успели обзавестись злым уставшим взглядом старых сук. Хорошо сложенных было мало. Одних обезличивала кокаиновая худоба, других неуемное кишкоблудство и гламурное пьянство – наследственная страсть высокопоставленных пап. Стайки кобылиц в блеске вечерних нарядов, блях-брендов сумочек и серебристого перламутра «Верту», периодически вспархивали на перекур, поскольку сие действо в банкетном зале запрещала пожелтевшая табличка в мощной металлической раме.
В этой человеческой лепоте интересно смотрелся педагогический состав – облезлая профессура в не по годам щегольских костюмах и кардиганах, приглашенная в аванс будущих красных дипломов и аспирантур брачующихся.