1
Ночь или раннее утро. Так тихо и спокойно, будто нет никакой войны. Город уже не бомбят, только обстреливают; в бомбоубежище, к счастью, ходить не надо, да на это просто нет сил.
Я лежу не шевелясь, плотно укрытая двумя одеялами. Стоит неосторожно повернуться, как в щели заползает холод, сковывает всё тело так, что долго не получается согреться снова. Может, из-за голода кровь бежит медленнее?
В темноте не видно часов на стене, но по ощущениям – около пяти утра, значит, скоро вставать в булочную. С двадцатого ноября на мамину и мою карточки дают всего по сто двадцать пять грамм хлеба. Папа по рабочей получает двести пятьдесят. Хлеб тёмно-коричневый, тяжёлый и влажный, с запахом машинного масла, которым смазывают формы. Говорят, что в него добавляют жмых, отруби, целлюлозу, хвою, соевую муку… Мы и такому рады, и такой кажется вкуснее всего на свете. Хлеб – это жизнь. В блокаду каждый ленинградец между хлебом и жизнью ставит знак равенства.
Мама, да и мы тоже, поначалу слишком легкомысленно отнеслись к войне. Считали, как и многие, что война долго не продлится – несколько месяцев от силы, что хуже не будет. Поэтому и не стали эвакуироваться, когда была возможность. Только мой старший брат настоял, чтобы его жена с ребёнком уехали из Ленинграда на Урал.
Мы не сделали никаких продуктовых запасов, даже хлеб не каждый день выкупали. Его было слишком много, весь не съедали. Сейчас это кажется диким: как это – слишком много хлеба? И почему не догадались порезать на кусочки и посушить? Как бы эти сухари пригодились сейчас!
Кое-что из круп у нас всё-таки было. В деревянном старом буфете стояли стеклянные банки с рисом, гречкой, перловкой, чечевицей и пшеном, да ещё было килограмма два или три муки и сахара.
К сожалению, наши запасы слишком быстро кончились, даже чечевица, которую я не любила, и к ноябрю мы все заметно похудели, особенно папа. Голод оказался гораздо страшнее бомбёжек. Его не перетерпишь, как налёт, от него никуда не деться, он всегда с тобой…
Сегодня воскресенье, в школу идти не надо. Несмотря на блокаду, обстрелы и голод, мы продолжаем учиться. После уроков нас кормят обедом (жидким крупяным супом с хряпой) и распускают по домам. Если вы не знаете, что такое хряпа, так я объясню. Это верхние капустные листья, которые обычно снимают с кочана, но сейчас, в блокаду, едят всё.
Я очень тревожусь за папу. Мы с мамой ещё крепимся, хотя я от голода плохо соображаю, и часто кружится голова, а отец сильно сдал: у него распухли ноги и начался голодный понос. Стаканчик рису сотворил бы чудо, да только где его взять? В магазинах пустые полки, исчез даже яичный порошок и студень.
Мы променяли на продукты все ценные вещи: золотые украшения, серебряные ложечки, папин хороший костюм, шёлковые отрезы, из которых так и не сшили платья.
Помню, как мы отправились на рынок с красивыми золотыми серёжками с красными камешками. Медленно ходили туда-сюда, мама держала серьги за продетую в дужки тесёмочку. К нам приблизилась краснощёкая упитанная женщина в шубе и тёплом пуховом платке, цепким взглядом посмотрела на золото.
Спекулянтов ненавидели едва ли не так же, как фашистов, но заискивали, потому что у них были продукты.
– Что хотите? – спросила женщина, выпуская изо рта облачко пара.
– А что вы дадите? – спросила мама каким-то не своим, тонким голосом.
– Греча. Кило.
Серьги скрылись в кармане спекулянтки, а мы вернулись домой с кульком гречки. Оказалось, что очень хорошо обменяли серёжки, в другой раз нам за кольцо предложили вдвое меньше.
– Ларочка! – слышу я громкий шёпот. – Пора в булочную.
Я вижу, как тихонько, чтобы не потревожить отца, встаёт мама. У него сегодня тоже выходной, пусть поспит – отдых необходим так же, как и еда.
Наши кровати расположены буквой «п» вокруг печки, купленной на рынке ещё в октябре. Когда времянка топится, в её нутре что-то гудит и потрескивает, верх краснеет, труба, выходящая в форточку, нагревается, давая дополнительное тепло.
Мама аккуратно растапливает печь и ставит чайник, а я ещё немного лежу. До чего же не хочется вставать! В комнате так холодно, что стынут руки, если их вытащить из-под одеяла. Поднимаюсь, натягиваю на себя свитер и толстые штаны, умываюсь тёплой водой из чайника. Надеваю шапку и шубу, проверяю в кармане карточки. Я то и дело запускаю руку и ощупываю их, потому что потерять талоны равно смерти.
Спускаюсь по холодной тёмной лестнице во двор. Осторожно и медленно, потому что в подъезде ещё и очень скользко. Канализация не работает, воды нет, а у многих жильцов нет сил выносить горшки во двор.
На улице такой мороз, что не даёт дышать, наваливается, прижимает к земле. Медленно, сберегая силы, я иду по тропинке между высокими, почти в мой рост, сугробами к подворотне.
Булочная, к которой мы прикреплены, находится недалеко, в огромном угловом доме. На проезжей части – глубокие колеи, наезженные машинами, которые мне приходится переползать. Я снова выхожу на тропинку, миную двухэтажный дом и приближаюсь к булочной, возле которой уже собралась небольшая тёмная очередь. Магазин ещё закрыт, приходится ждать. Люди стоят на морозе неподвижно, чтобы не тратить зря силы. Даже когда объявляют воздушную тревогу, очередь не шевельнётся, людей приходится загонять в бомбоубежище силой.