⁃ Ну, слушай: всегда же сочувствовали люди, несмотря на все, благородному чему-то, высокому. Нам ведь без правды нельзя, и даже если она только кажется ею. Она нужна. Если смысла нет, думаю, можно еще как-то жить. Но не во лжи.
Эти слова сказал мне мой друг. Было нам по 16. Обоим.
Пожалуй, мы были лучшими друзьями – так постоянно говорили окружающие.
Ни я, ни он не имели и не хотели бы иметь других знакомых, посему мы всегда были одни. И всегда вместе.
В 8 лет, гуляя с ребятней, с которой возился я тогда, по дороге наткнулись мы на кучку подростков. Через некоторое время и те, что были со мной, и те, которых большинство из нас видело впервые, – в общем все, кроме меня самого, были заняты, что называется, избиением.
Он ошибался. Я так считаю, по крайней мере. Действительно, друзья мои должно быть твердо убеждённые были, что причиняемые мне страдания совершаются во имя правды. И какая разница: какой? Все равно – они в ней уверены. Людям ведь правда нужна только как костыль, как то, на что эгоизмом можно опереться, непонятным образом сосуществующем в столь жалких существах. В этом и весь смысл ее.
В тот раз я сказал не это. Может быть, не был уверен до конца, может вовсе не хотел верить. Но что вызывает сомнение, мы всегда выражаем иначе:
⁃ Однако, если отказался от нее, то еще не значит, что он «живет во лжи». Наоборот, он снова думает, что прав.
В сущности, друг говорил то же самое. Зависит от смысла, который закладывался в слова? Нет, не зависит. И слова, и мысли – все всегда об одном. Возможно, раньше и не понимал свой ответ так, как теперь его понимаю. Может – ничего не понимал. Это неважно. Правда в том, что правды никакой и нет, и в любом своем изречении она всегда являет собой одно и то же: пустоту, ничто.
Мы живем, страдаем, любим и умираем под сопровождение постоянного, монотонного звука. Им мы вечно и неустанно болтаем. Мы декларируем, высказываем и отстаиваем этот звук, даже вполне его не расслышав. Да и как? Мы ведь уверены, что два человека, продолжающие диалог, непременно говорят разные вещи, если слова для этого подбираются другие.
⁃ Да только вот мы заболтались и отвлеклись. Я ведь спрашиваю тебя..
⁃ Да нет же, не отвлеклись, это относится к твоему рассказу. Просто выражаю мысли по поводу твоих… Но слушай: жаль будущие поколения! Почему не подумал о них? Ведь сказано так много и обо всем, и им ничего не остается… Впрочем, цель твоя, видно, и была, чтоб творчество просто убить.
⁃ Можешь не издеваться?
Он засмеялся.
Мой рассказ был глуп, плох. Сам я был нестерпим и смешон. И от того более всего, что даже мысли не допускал подобной.
Несносны люди, которые мнят себя повзрослевшими, и, молодыми-то не побывав, отвергают эту молодость.
Да, я был… самоуверен. И уверенность моя, можно сказать, проявлялась в том, что ее то я и презирал.
Но ведь, право, никогда не может человек быть ни в чем справедлив. Никогда не может он постоять ни за одно свое слово, заручиться… Он проклят, обречен быть ничтожеством, пустословом. Ему вечно суждено бросаться словами на ветер – и это говорю я!
Конечно, не исключено, что существует справедливость там какая-то; бесполезная, ненужная справедливость, которой мы недостойны. Которую оскверняем мы и обесцениваем словами, ртами своими грязными…
А сегодня, когда уже больше года как минуло с того нашего разговора, с утра пошел снег. Начал несмело, неспешно, едва отличным от дождя образом, но уже к вечеру разыгрался так, что прогнал меня таки домой. Я немного походил туда-сюда по комнатам, почитал какое-то время, но скоро все бросил и сел у окна. На душе лежало нечто давившее меня, и это было решение сегодня же начать писать, какой-то текст, новый какой-то текст, которым я попробую хоть что-нибудь сделать. Но я тянул, бежал, потому что ведь до невозможности сложно в этом роде начать, да и идей в голове нет никаких. И вот, сидя у этого окна и невольно припоминая свой печально-известный рассказ годовой давности, и вдобавок ощущая неприятную тяжесть своего намерения, я вдруг вспомнил, – глядя, конечно, на этот бесконечно валившийся снег, – вспомнил свое детство.
Я вспомнил, как мои чистые, светлые глаза терпеливо отыскивали в ночной темноте следы, уже затоптавшие снег. Как, найдя, я прыгал по этим следам, и искренно ругал себя, если случалось нечаянно оступиться, и, таким образом, как только можно медлил (лишая себя к тому же обычных детских зимних увеселений), – и все это потому, что верил, будто снег – он живой. Мне было его жалко. Мне было его искренне жалко. Эта мысль пришла тогда нечаянно, никто мне ее не внушал; я просто вдруг подумал ее и уже не мог избавиться.
Воспоминание об этом меня поразило. Моя проклятая идея о том, что добродетели не существует, а равно и правды, к сегодняшнему дню окончательно задавила меня. И теперь вдруг вспоминаю, что я сам ее давно, кажется, оспаривал: ведь никто даже не узнал от меня, что снег живой, что его нельзя убивать; напротив, надо мной даже смеялись, а я дрался, а я мстил – и не за себя. Я несколько лет бескорыстно охранял то, чего никогда не было, но в итоге даже не пожалел об этом.